Дэвид Энгерман «Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика развития России». — СПб.: AcademicStudiesPress / Библиороссика, 2023.

Десятилетний труд американского русиста Дэвида Энгермана, посвященный эпохе отечественной истории — с момента отмены крепостного права до начала Второй мировой, был окончен еще в начале нулевых, однако в России вышел лишь в этом году. Подобно недавнему бестселлеру Барбары Энгель, автор обращается с наибольшим вниманием к крестьянскому сословию, миру-общине как самому многочисленному в исследуемый период и определяющему суть нашей государственности. Работа Энгермана напрямую лишена гендерного ключа — в отличие от исследования Энгель, обращенного к жизни женщин всех сословий. Но, по сути, в центре его исследовательского интереса именно русский мужик — его загадочное сознание, психология общинника, зерно природного социализма, фатализм, созерцательность и другие неоднозначные качества.
«Рассмотренные в этой книге вопросы схожи со многими давними проблемами, которые занимали Герцена. Главным из них является вопрос о различиях. Что означают культурные различия? Являются ли они врожденными или сложились исторически? <…> Как то или иное общество может найти свой собственный путь прогресса? Может ли нация преодолеть свои исторические особенности? И должна ли? При каких условиях люди могут призывать к коллективным жертвам во имя будущего благосостояния? И с какими последствиями? Российская история дала ответы на эти вопросы…»
В своей книге, внятной, добротно и последовательно написанной, грамотно аргументированной, однако не совершающей какого-то прорыва в современной русистике, а скорее аккумулирующей прошлые исследования по теме, Энгерман показывает, как эволюционировали взгляды американских ученых на внутреннее устройство российской экономики и ее основы — простого земледельца. Среди достоинств ученого — доброжелательность по отношению к «другим берегам», которые он постигает, основательное знакомство с предшественниками, борьба со стереотипами, попытки примирить крайние позиции, выступив в роли философа и помощника. Однако никакой романтический флер не скрывает развернувшегося перед нами печального бытия народной жизни в годы революций и войн.
«Дипломаты, торговцы и путешественники были единодушны <…>, описывая славянские черты: консерватизм, пассивность, отсутствие гигиены, фатализм и общая отсталость. Сигизмунд фон Герберштейн, дипломат XVI века, заложил основу будущих дискуссий, размышляя о том, требовал ли характер русского деспотического государства или само деспотическое государство изменило характер русских. <…> Романтики верили, что у каждого народа есть свой собственный дух или национальный гений, выраженный в культурных, политических и общественных формах. Дары России в виде духовности, психологической глубины и коллективизма были видны во всём: от социальной организации до культуры».
Особый акцент Энгерман делает на двух полярных школах изучения этносов — универсальной и партикулярной (примечательно, что проблема разноголосицы возникает преимущественно в вопросах о «податном сословии», тогда как взгляды на элиту в общем схожи — она «преодолела национальное в себе»). Каждое направление, причем в рамках научного подхода ученых одного и того же государства, имеет как своих горячих сторонников, так и яростных противников. Мы можем провести аналогии между русским крестьянином и американским фермером, французским земледельцем и японским тружеником рисовых полей — а можем утверждать, что все эти индивиды не имеют ничего общего, тем более на уровне коллективов. И все же одно дело рассуждать о культурной разности индивидов, другое — о превосходстве одного над другим лишь потому, что один обрабатывает французскую, а другой — китайскую землю. Пытаясь восстановить справедливость и научность, Энгерман призывает говорить об уникальности каждой из народностей, а не мыслить категориями большего или меньшего развития.
Нередки в «Путешествии…» моменты, смущающие русское восприятие, возможно, в силу той разницы менталитетов, которую стремится то подчеркнуть, то минимизировать наука. Энгерман повествует о зарождении и становлении американской русистики в XIX в., прямо говоря о ее дополнительности, непрофессиональности, наличии случайных людей в направлении. Конечно, в XVIII-XIX вв. и в нашей стране исследовательская среда не состояла из сформированных научных кадров, как в веке двадцатом. Но американский профессор простодушно указывает, что наукой подчас занимались не столько пригодные к этому люди, сколько купившие синекуру либо не нашедшие себя в другом деле. Так, один из русистов повлекся изучать Сибирь от скуки, другой же приобрел себе должность, желая возглавить кафедру, третий надеялся подзаработать в экспедиции. Безусловно, такие явления есть везде, но обстоятельное описание этих перипетий вызывает улыбку, ведь наш соотечественник предпочел бы скрыть подобные факты, а не изложить их с флегматичной непосредственностью.
«Славистика в Чикаго получила поддержку и финансирование от Чарльза Крейна, богатого чикагского филантропа, проявляющего большой интерес к России. Со времени своей первой поездки в Санкт-Петербург в 1884 году, когда Крейн занимался семейным бизнесом по производству водопроводных труб, он был очарован тем, что называл «гением русского народа». Он отождествлял этого гения с русским православием и народными сказками. Бросив работу, якобы по состоянию здоровья, Крейн путешествовал по миру… Путешествуя с отцом и сыном Харперами по Франции, Крейн вскоре убедился, что <…> сын президента Университета — его человек. Хотя позже он признавал, что тот «не был гением», Крейн оценил коммуникативные навыки Харпера-младшего. Жизнь Харпера во многом определялась желаниями его благодетеля…»
Еще один шокирующий фактор — невозмутимость, с коей Энгерман обрисовывает некорректные убеждения ряда зарубежных ученых начала ХХ века. В нашей культуре принято негативное отношение к расистским умопостроениям или представлениям об избранности народов и сословных групп. Вряд ли специалист по Японии (Кеннан), утверждающий с кафедры, что японцы в массе своей близки к животному, в отличие от европейцев, снискал бы уважение в профессиональной среде. Невольно вспоминается документальный бестселлер «Мемуары гейши», где японка заявляет, что американец — все равно что животное, не то что японцы — носители культуры. Скорее всего, у нас исследователь начала ХХ века, гипотетически поддерживающий рабовладение как лучшую форму государственного устройства для Штатов и крепостное право как наиболее удачный экономический путь для России (Хэпгуд), подвергся бы резкой критике и тогда, и сейчас.
Но автор показывает нам «на равных правах» как поклонников теории уникальности русской общины, мечтаний о раскрытии социалистической природы русского мужика (например, идеалист-социалист Уоллинг, мистик Крейн), так и ученых-русистов, полагавших, что мужик в массе своей темен, инстинктивен, дик, пассивен и способен понимать не человеческое отношение, но палку власти: можно ли сравнивать его с жителем просвещенного мира (уже упомянутые Хэпгуд и Кеннан)? Такая широта взглядов и диапазона приемлемости не всегда укладывается в наши представления о науке и о тех, кто должен стоять у ее истоков. Даже имея среди ученых прошлого крайних радикалов, сегодня большинство из нас предпочли бы частично скрыть их убеждения из соображений этики, а не последовательно, со вздохом, излагать.
«Предположительно повторяя патерналистские концепции своих благородных русских собеседников, Хэпгуд подчеркивала сомнительное и неудержимо гедонистическое поведение крестьян. Задним числом одобряя крепостное право, она заметила, что в 1890-х годах — через три десятилетия после его отмены — крестьяне «сохранили в своих сердцах слабость к удобствам и безответственности старых добрых дней…» Ее доводы перекликаются с аргументами апологетов американского рабства. Рабы развили (по словам одного журналиста)»общие семейные интересы и добрые личные чувства» по отношению к своим владельцам и хозяевам, без которых они стали «ленивыми» и «расточительными». Хэпгуд применила этот снисходительный взгляд на русских сельских жителей…»
В труде Энгермана прослеживается несамостоятельный характер американской русистики начала XX века, оказавшейся волею судеб скорее прикладной, практической дисциплиной, сопровождающей политическую деятельность послов и дипломатов, нежели самостоятельной наукой, сближенной с историей, литературой и языкознанием. Будучи вынужденными выполнять двоякую, посредническую функцию (в том числе по финансовым соображениям), ученые-русисты видятся заложниками, «служанками» потребностей политиков, управленцев, а то и пропагандистов. Невольно думается, что и взгляды, убеждения некоторых ученых (вдобавок меняющиеся со временем) вынуждены были выражать лояльность поддерживающему их направлению, приходя к «нужным» выводам не всегда ради научной истины, их же настоящие соображения остались при них.
В различные периоды — общинный, хуторской, смутно-революционный, ищущий новой организации хозяйства —Россия предстает в труде Энгермана очень разной. То покорно-смиренной, то бессмысленной и беспощадной, то приближающейся своими элитами к европейскому сообществу, то ввергаемой в пучину азиатской стихии. Но есть единый лейтмотив, связывающий все эти России, — это регулярная проблема с нехваткой продовольствия и сопротивление масс переменам. Если русская пословица винит глупцов и бездорожье, то иноземный рассудок вычленяет два других бедствия — бескормица и косность. Историки-русисты видят исток проблемы то в худых географических условиях, то в неспособности народа к слаженной работе. Один винит наследие общины-верви, разорявшей крепких и не поднимавшей слабых, другой — постоянно неподходящую форму верховной власти: тирания лишает личной заинтересованности, коллективизм ведет к безответственности. Однако подобные размышления не приводят к конструктивным выводам. Монография скорее превращается в хоровое «Да, это так» либо в укоризненное «Мы же говорили!», нежели находит ключи к воротам заветной житницы. Читателю порою хочется воскликнуть в досаде: «А что вы сами можете предложить?!» — однако приходится сдерживаться.
При декларативном отрицательном отношении к коммунистическому учению (чего не скрывает и Энгерман), гуманитарная помощь Штатов зерном в трудные 20-е годы и позже говорит о существовании диалога не столько на идеологическом, сколько на человеческом уровне. Мы понимаем, что мотивы политиков редко бывают чисто христианскими, а по рассуждениям исследователя видим сомневающуюся тактику Штатов — и все же в своей книге Энгерман воссоздает картину взаимодействия, а не враждебности, стремления понять, а не подвергнуть нападкам. Русист, кажется, пытается взять на себя не только роль психолога, сглаживающего острые углы, но почти невозможную для историка миссию — быть честным. Эта попытка правдивости показывает его как смелого автора, желающего подняться над школами и посмотреть беспристрастно, назвать крепостника — рабовладельцем, хитреца — лукавым, невежественного — темным, не изображать фальшивую дружбу там, где едва ли есть приятельский интерес, и приподнять маску гуманиста на лице деспота. Такой подход, кроме чисто человеческой симпатии к его поклоннику, имеет и недостатки, ведь единой исторической истины, абсолютной правды, «нетенденциозного взгляда», скорее всего, нет, тогда как истина по отношению к конкретному человеку, наверное, все же существует.
Анна Аликевич
Анна Аликевич родилась в Москве. Окончила Литинститут, училась на соискательстве при кафедре новейшей литературы, публиковалась как поэт в «5х5», «Формаслове», «Третьей столице», «Дегусте», «Литературном оверлоке» и т.д. Как обозреватель писала для «Урала», «Учительской Газеты», электронных изданий «Горький», Textura, Лиterraтура. Преподаватель грамматики.











