Что бы нам ни говорили в начальной школе, обида не всегда стимул к развитию, а катастрофа не всегда очищает душу от накипи. Главный герой рассказа «Бумажная стена» существует в некоем подобии лимба — и снаружи, и внутри нет спасения, лишь холод и смерть. Кажется, что опустошенность, охватившая несчастного Иванова, просачивается через его тело и заливает все вокруг: не случайно актор самой страшной сцены рассказа не он сам, а его восьмилетний ребенок. И все-таки это не тьма, это сумерки перед рассветом.
Евгения Джен Баранова
Владимир Захаров родился в Карелии в 1982 году. Выпускник художественно-графического отделения Петрозаводского социально-педагогического колледжа. Учился на филологическом факультете ПетрГУ. Рассказы публиковались в интернет-изданиях, журналах: «Нева», «Север», «Пролог», «Новая литература», Лиterraтура, «Формаслов», «Этажи»; издавались: антология «Новые писатели» (2008, Вагриус), «Антология живой литературы» (2019, «Скифия»). Премия конкурса журнала «Нева» (2005), именная стипендия имени Роберта Рождественского для одаренных студентов 2004-2005 г. Неоднократный участник форумов молодых писателей в Липках фонда СЭИП. Лауреат (2007, 2021), дипломант (2009) международного Волошинского конкурса.
Владимир Захаров // Бумажная стена

Когда все вокруг стали воевать, говорить о войне, писать о ней, Иванов понял, что ему сказать нечего. Он не спешил будить сына и, принимая душ, не включал сильный напор. Комната Вани была за стенкой, которую и стеной-то не назовешь. Как выразился менявший смеситель слесарь — бумага. От стены и вправду постепенно отваливалась плитка, и невозможно было что-то прикрепить, чтобы хоть сколько-то держалось. Пальцем можно было проткнуть. Бумажная стена.
Сказать о войне Иванову было нечего, да и почувствовал он в себе неисправность. Последние лет пять ему неплохо писалось. И это после десятилетнего перерыва. В те десять лет казалось, что это навсегда. А когда вернулся к письму, казалось, что это навсегда. И сейчас, когда стоял под душем, стараясь не шуметь, ему тоже казалось, что теперь вот это навсегда. Не ванна с бумажными стенами, а его, Иванова, поломка.
Он уже пожил и знал, что люди мало что о себе знают. Ни в чем нельзя быть наперед уверенным. И может, это действительно конец. А может, просто усталость от слов и еще не все потеряно. Но раздражение от бессилия, нараставшее с каждым днем, нервозность — никуда не денешь, и поэтому, выключая воду, Иванов нарочно уронил лейку душа так, чтобы та варварски грохнула об ванну.
— Вставать?! — услышал он недовольный голос сына из-за стены.
Ванька тоже знал, что она бумажная.
— Вставай… доброе утро…
— Шутишь?!
А еще, как назло, Иванов не мог пить. Последние пару лет — совсем. Другим говорил, что свое уже выпил. И это действительно могло бы быть правдой. В то самое «свое время», еще до рождения сына, да и сколько-то потом, он заодно с покойной женой изрядно попил. Довольно тяжелый мрачный период, в котором, несмотря на всю грязь и беспросветность, было много счастливых и радостных дней. Сейчас, после гибели Аньки, память и без того раскрашивала те несколько лет — воздушной праздничной акварелью. Это тоже было обманом. Правда была где-то посередине. А его такая удобная присказка про «свое выпил», была всего лишь отговоркой. Иванов очень хотел пить. И предложи ему кто выбрать занятие на весь отпущенный срок, от которого при этом не будет разрушительных последствий для окружающих, он бы не раздумывая выбрал пьянство.
Сын ждал в полумраке коридора, плечом привалившись к стене. Восьмилетний кощеюшка с выпирающими ребрами, острыми коленками на длинных нескладных ногах, со светившимися в темноте локотками.
— Что надо сказать папе?
— Ты гремел.
— Ты спал и не знаешь, что я долго не гремел.
— Сразу поедем?
— Позавтракаем и поедем.
— Ты мне вчера не сказал «с легким паром».
— Мстить будешь?
— Буду.
— Тебе не идет.
Пока грелся чайник, Иванов закурил и прилег с телефоном на неприбранную постель. У него было много привычек, которые со стороны можно было бы обозначить как навязчивые состояния. С началом войны к ним прибавилась еще одна: каждые пару часов шерстить новости. Походило на качели вслепую. Никогда не знал — приподнимет его или придавит. В телефоне уже не хватало памяти из-за того, что Telegram был забит новостными каналами самого разного толка. Скапливались гигабайты кэша, которые Иванов не чистил до последнего. Было мерзкое чувство, когда приходилось удалять все эти фото и видео с военными бедствиями. Само наличие в твоем распоряжении кнопки, стирающей искаженные ужасом лица, кадры разрушений и прочее в том же духе, присутствие такой возможности — удалить, как будто ничего и не было, списать, освободив место под новый кошмар, — казалось ему бесчеловечным. Точно и в себе в этот момент что-то удаляешь.
— Что на завтрак?
— Бутерброды.
— Опять?!
— Могу сварить манной каши… с комками. У меня отлично выходит, особенно комки.
— Бутерброды сойдут… где мои джинсы?
— В жопе не смотрел?
— Очень смешно.
Иванов работал посменно и во вторую годовщину смерти жены не стал брать отгул. Пришлось бы встречаться с родней, а потом сидеть за столом. Все бы муторно и уныло переглядывались в попытках выяснить, сколько в каждом осталось поминального пороха. С этой ревизией он и в одиночку справлялся.
Во время завтрака Ванька тоже был в телефоне. У него он забивался не из-за войны, а из-за TikTok. Придурковатые подростковые голоса, доносящиеся до Иванова, раздражали его до зубовного скрежета и вместе с тем были необходимым злом. Иначе бы пришлось о чем-то разговаривать с сыном, а Иванов не был уверен, что ему есть что сказать парню в очередную годовщину гибели его матери. Да и вообще помногу говорить он ни с кем не любил. В общении чувствовал себя глупо, а после будто обокрали.
Сентябрь выдался дождливым. Иванов отдал сыну зонт, а сам надвинул капюшон брезентовой армейской куртки. Этим утром и достал ее из шкафа, хотя в прошлом году зарекался этого не делать.
Куртку ему купила жена. В подпитии они бродили по городу, и нашли ее в неприметном «секонде». Денег было в обрез, поэтому пришлось выбирать между тряпками Аньки и курткой. Точнее, Иванов не выбирал, куртка ему понравилась, но ему было плевать. Выбрала Анька. Временами она делала что-то подобное, человеческое — жест, после чего Иванов прощал все ее закидоны и закрывал глаза на то, что жизнь их катится под уклон.
Куртка действительно поизносилось. Ткань крепкая, но молния заедала, липучки не липли, обшлаг рукавов обтрепался, плечи облезали, а от Ивановской сумки на боку блестела проплешина. «Этот год точно последний», — подумал он.
Капюшон был глубоким. Иванов мало что под ним видел и слышал. В том числе идущего рядом Ваньку. Перед светофором вспоминал о сыне и слепо находил рукой.
— В Fix Price зайдем и поедем.
— Зачем?
— Цветы купим.
— Там ненастоящие.
— Всего лишь ритуал.
С началом войны Иванов многое о себе понял. Это была не его тема. Наравне со всеми он переживал множество противоречивых эмоций. Тревожность, и без того ему присущая, вовсе стала постоянной до изжоги. Но вот сказать что-то про войну… написать…
Ни поддержать, ни подбодрить, ни вдохновить, ни копать в глубину этой общей трагедии — он оказался не способен. Это, наверно, его и поломало. А писать о чем-то другом представлялось невозможным. С началом войны все остальное измельчало, стало казаться никчемным, необязательным. Иванов со скрипом склонялся к мысли, что так оно и есть. Почему со скрипом? Потому что вслед за этим пришлось бы признать, что и он все это время занимался чем-то необязательным и никчемным. Следовательно, и сам — необязателен и никчемен.
— Какие тебе нравятся?
— Эти… розовые…
— Ты же мальчик.
Ванька непонимающе на него посмотрел.
— Потом объясню. Розовые, значит?.. А я эти, белые.
— Передумал, тоже белые.
— Необязательно брать то же, что и я. Стой на своем.
— Но я взаправду передумал.
— Хорошо, тогда я тоже передумал… розовые и впрямь ничего.
Иванов взял две веточки с тремя стебельками чего-то отдаленно похожего на колокольчики и на розы. Когда Анька была жива, он редко дарил ей цветы. Вообще этого не понимал. Поначалу жена делала вид, что и ей цветы безразличны, но когда они все чаще стали ругаться одним из упреков был: « Ты мне даже цветов не даришь!». На похороны Иванов разорился на что-то большое и дорогое, а когда пришел на панихиду, то понял, что уже поздно и глупо. Единственное, что теперь оставалось, действительно — ритуал.
— Возьми что-нибудь перекусить.
— Сколько захочу?
— Отрывайся.
Ванька с энтузиазмом набрал батончиков со стенда кассы. Когда выходили, Иванов порывисто сказал ему подождать, а сам забежал в «Красное и Белое» и схватил первый попавшийся коньяк.
— Что купил?
— Жопу твою.
— Очень смешно.
— Я сегодня в ударе.
Утренние пробки рассосались. Поток машин обмелел. Они прошли перекресток и ждали автобус под крышей павильона. Ванька опять утонул в телефоне, ладно хоть наушники надел. Иванов курил, украдкой касаясь бутылки в кармане.
Объемные карманы были еще одним из несомненных достоинств старой куртки. Однажды они с Анькой попали в нехорошую квартиру. Когда гуляли, их частенько заносило черти куда. По полу в той квартире ползали тараканы, голозадый младенец (которому Аня надела подгузник и уложила спать), кошки. Точнее, кошка была одна. Недавно разродилась, и пока они сидели за шатким столом, в ногах их толпился целый выводок голодных котят. Иванов отошел в туалет, а когда вернулся, Анька уже в нетерпении протягивала ему куртку. Глаза ее при этом искрились особой лукавостью и азартом. Такой взгляд у нее бывал, когда она что-то такое задумала, какую-то проказу. Иванов особенно любил этот ее взгляд. Он и сам был рад свалить с нехорошей квартиры. Жена с озорным смехом потащила его по лестницам, а он сунул руки в карманы, которые были под завязку набиты котятами. Куртка потом месяц провисела на балконе, котят они раздали.
Пригородный маршрут в будни не пользовался популярностью, и хоть пришлось подождать, автобус был полупустым. Ванька сел у окна, а Иванов за ним на последний ряд.
— Нормально устроился?
— Нормально. Почему ты сел сзади?
— Позади.
— По-за-ди.
— В разведке меня учили в любом помещении занимать точку с полным обзором.
Сын обернулся и с секунду на него изумленно смотрел, а затем расслабленно улыбнулся.
— Так почему?
— Если нападут террористы, я прикроюсь твоей жопой.
— Когда я в школе сказал «жопа», мне замечание написали.
— Не попадайся.
— Долго ехать?
— Знаешь же, что долго.
— Сникерс дай.
Шелестя оберткой, сын отвернулся, а Иванов, спрятавшись за отворот куртки, сделал глоток. С непривычки коньяк не пошел и, перевесившись через Ваньку, он перехватил его руку с батончиком.
— Эй! Мое!
— Это еще доказать надо…
Откинувшись на спинку и справившись с позывами, Иванов почувствовал, как внутри замечательно потеплело, словно в нем долгое время чего-то не хватало, — сквозняк гулял, а сейчас это недостающее заняло приличествующее ему место, и теперь он не будет пустым. Никогда.
За окнами поливало. Проезжали центр. Иванов нащупал в кармане телефон, но было так хорошо, как давно не было и, оставив его, он еще выпил. Второй глоток пошел значительно лучше. Иванову показалось, что он превращается в манную кашу без комков, которую не умеет варить. Начало вспоминаться всякое. Например, сколько кастрюль супа Анька грохнула об пол. Насчитал три.
Когда они скандалили и у жены кончались аргументы, она хватала первое попавшееся, — стараясь это уничтожить. Да, три. Одну он помнит хорошо. Пришел со смены. Дома порядок. Шумит стиралка. Пахнет борщом. Он сразу почуял неладное. В прихожую осоловело выплыла Аня с глупой пьяной улыбкой. Она умела обставлять свое пьянство. Как же он тогда разозлился. В ответ на ее попытку поцеловать, отвернулся и процедил, что последнее, что любой мужик хочет увидеть, вернувшись с работы, — это жену в сопли. Она тут же принялась орать что-то бессвязное, про то, как ждала его, как весь день квартиру намывала, что он свинья бесчувственная. Иванов молчал. Это взбесило Аньку еще больше и, сграбастав с плиты еще горячую кастрюлю борща, она со всей дури шваркнула ее об пол. После наспех собралась и куда-то свинтила. До ночи он оттирал жирную свекольную кашу, которая просочилась в щели ламината и мерзко чавкала.
Вспоминая тот вечер, он, как ни странно, испытывал ностальгию. Особенно отчетливо вспоминались глаза Аньки и ее порыв его поцеловать. Не только пьянь была в тех глазах, но и любовь. А он, матерясь и ползая по полу с тряпкой, тоже ее любил и ломал голову: куда ушла? когда вернется?
— Как в школе дела?
Иванов потрепал волосы Ваньки.
— Все хорошо.
— Никто не обижает?
— …не-е…
— Точно?
— Все хорошо.
— А сам?
— Что?
— Никого не обижаешь?
— Нет, все дружим.
— Так не бывает. Обычно ты с той или другой стороны.
— А ты с какой был?
— …не помню.
Выехали за город. В очередной раз приложившись, Иванов отметил, что Ванька убрал телефон, весь как-то подобрался, сев с прямой спиной и напряженными плечами, а шея его над воротником куртки была синевато-бледной.
— Чего нахохлился? Тик-ток кончился?
— Зарядка…
— Ага…
Вновь посмотрев на сына, Иванов подумал, что еще совсем недавно он помещался на его предплечье. Теперь же в облике Ваньки было все больше очертаний будущего взрослого. Иванов терпеть не мог банальщину про «как быстро растут», «как бежит время», — но с неудовольствием признавал, что так оно есть.
Вообще, за ним водилось не замечать происходящего вокруг. Редко жил в настоящем, предпочитая прошлое или будущее. Они и с Анькой сошлись только потому, что в студенчестве он в нее по уши влюбился. Встретились спустя двенадцать лет, и Иванов не сказал бы, что по-прежнему испытывал те же чувства. Но, отдавая должное прошлому, ностальгируя, он эти чувства реанимировал. А когда зажили вместе, Иванов опять не замечал настоящего, все больше заглядывая в будущее, к нему приготовляясь. Будущего не случилось. Настоящее было упущено. Сейчас ему было страшно оглядываться назад и смотреть вперед. Позади мертвая жена, а впереди война, бумажные стены и взрослеющий сын, который рано или поздно его оставит.
Кладбище потянулось за бесконечным забором. От пейзажа веяло покоем, но покоем того толка, от которого Иванову делалось тошно, будто съел что-то прогорклое. Он тоже несколько напрягся и, пересев к сыну, раз в пятый пересчитывал мелочь за проезд.
— Я теперь не боюсь кладбища, пап.
— Раньше боялся?
— Очень!
— Что изменилось?
— Сам знаешь…
Не доезжая остановки, автобус притормозил у кладбищенских ворот. Наметанным взглядом водитель понял, что они сойдут именно здесь. Дождь как будто прекратился. Иванов бы предпочел, чтобы он наоборот усилился, предоставляя оправдание сократить визит. Ванька остановился у закрытого в будни ларька с цветами. Разглядывал их за оплывающими стеклами.
— Чего завис?
Сын дернулся, как бывало с ним во сне, и с сонными же глазами потусторонне оглянулся на Иванова. Из-под ларька вылез котенок, неуверенно посеменив за ними. Иванов мучительно вспоминал дорогу. Не на шутку нервничал, так как страдал топографическим кретинизмом. Анькина могила была где-то в глубине на новых участках. Не хватало еще — не то что ее не найти, а вовсе заблудиться. На себя-то плевать, но Ванька.
Время от времени стали попадаться ориентиры. Вросшие в землю покосившиеся кресты дореволюционных могил сменились советскими металлическими стелами с изображениями: серпов и молотов, георгиевских лент, звезд, ракет, тракторов, спутников, раскрытых книг, нотного стана. За ними бездорожье перекрестка. Большие и глупые памятники авторитетам из «девяностых». Мусорный бак. Свежие памятники, все еще блестевшие маслом и редко где с пожилыми лицами. Часовенка-новодел. Две березы в виде латинской «V». Посмотрев на них, Иванов вспомнил про войну, о которой ему нечего было сказать. Так или иначе, они вышли к просвету осваиваемой территории.
Еще в прошлом году вокруг Анькиной могилы было свободно. Сейчас же и здесь надо было постараться ее отыскать. «С упорством достойным лучшего применения люди не перестают жить и с тем же упорством умирать», — ухмыльнулся Иванов. В следующую секунду мысль показалось ему невыносимо пошлой. Похоже, он действительно в кризисе.
Ванька первым шагнул к ограде, деловито сняв цепочку с крючка. Иванов еще в прошлые визиты отметил это за ним. Сын кивнул на сумку. Иванов достал цветы, о которых успел забыть. Ванька было потянулся к колокольчикам, но Иванов выставил вперед розы и, помешкав, сын с довольной улыбкой взял их. Все же они ему больше нравились.
Цветов и без того было много. Побитые дождем, в земляных брызгах, они выглядели паршиво. Иванов подумал о том, что они вот скоро уедут, а Анька останется смотреть, как и их цветы бьет дождем, пачкает землей, а потом и снегом заносит.
Не затягиваясь, раскурил сигарету, пристроив ее на край памятника. Тайком выпил, приступая к уборке. Сын помогал. Иванов взял одни рабочие перчатки и отдал их Ваньке. Он с удовольствием натянул их. Ему нравились всякие взрослые штуки.
Расчищали цветник от листвы, вырывали налезавшие на ограду сорняки, отирали от измороси плиту. Иванов старался не смотреть на портрет, с которого им улыбалась Анька. Сколько нервов было истреплено, когда она невзначай срывалась и надолго, иногда на несколько дней, пропадала. Теперь он всегда знал, где искать жену.
Как не оттягивал, но прибирать уже было нечего. Те, кто были накануне, сделали большую часть работы. Иванова это разозлило. В следующий раз предупредит, чтобы ничего не трогали. На могиле он всегда боялся именно вот этого момента, когда ничего больше не остается, кроме как молча выставиться напротив памятника.
Ванька встал перед Ивановым, облокотившись на него. Иванов его обнял. Портрет делали с фотографии, которую граверам дал Иванов. Лучшая фотография Аньки, на которой она с улыбкой к нему оборачивается. Сфотографировал ее на кухне, когда Аня доготавливала для новогоднего стола. Уже накрашенная, с прической. Помниться он зашел что-то перехватить и окликнул.
Ванька заметно дрожал под рукой. Иванов крепче его обнял.
— Как ты, мелкий?
— …нормально… не знаю, что сказать маме…
— Никто не знает.
— Ты должен знать, ты же взрослый. Бабушка всегда что-то говорит.
— Я не бабушка… и не мама… и никогда не буду. Понимаешь, о чем я?
— Понимаю.
— Как по мне, так вообще необязательно что-то говорить. Мама любила тебя больше всего на свете и от того, что она теперь здесь, ничего не поменялось.
— Да?
— Сто пудов… Разве что, ты стал еще большим лошарой.
— Сам ты лошара… и жопа…
— Не поспоришь.
Так и не отставший от них котенок стал тереться о штанину Иванова. Ванька заметил его и взял на руки. Он все еще был в перчатках, и Иванов не стал осекать.
— Откуда он здесь, пап?
— Не знаю, живет где-то поблизости. К лицу не подноси, может болеть чем-нибудь.
— Мама любила кошек?
— Любила. Однажды даже спасла несколько.
— А может?..
— Не может.
— Но почему?
— Потому что это мама любила кошек, а я нет. К тому же пока я на работе, а ты у бабушки, за ним некому будет смотреть.
— Так нечестно.
— Если бы все было честным, мы бы здесь не стояли.
Иванов раскурил сигарету, заменив ту, что успела истлеть на памятнике. Коснувшись портрета Аньки, вышел за ограду. Небо вновь темнело дождем. Ванька было хотел еще что-то сказать, уговорить его, но, замерев на полуслове, посмотрел на котенка. Поглаживал его, а затем начал сдавливать тонкую шею. Глаза урчащего котенка расширились, побелев до жемчужного блеска, а рот раскрылся в бесконечном зевке. Ванька через перчатки ощущал хрупкость шейных позвонков.
‒ Идешь?!
Сын опять дернулся, заспанно оглянувшись на голос Иванова, и отпустил котенка. Тот опрометью забежал за памятник. Заморосил дождь, притушив тлеющую сигарету. Когда проходили контейнер, Иванов велел выбросить перчатки.
— Но они новые!
— Не надо с кладбище увозить.
— Мы же с ними приехали!
— И убирали могилу.
— Тебе хоть немного грустно?
— Сам как думаешь?
— По тебе никогда не видно.
Пока Ванька отошел к контейнеру, Иванов окропил корни V-образной березы коньяком, помолчал и, допив одонки, пристроил пустую бутылку в дупло. Обратная дорога, как всегда, показалась короче. Дождь набирал обороты, и они заметно продрогли. Ванька хлюпал носом. Автобуса долго ждать не пришлось. Им сегодня везло. Сын прошел через весь салон, сев на последний ряд, Иванов перед ним.
— Нормально?
— Руки замерзли.
— Давай их сюда.
Ванька оперся головой о спинку сидения и протянул руки по его сторонам. Иванов вложил их в карманы куртки, и когда автобус резко тронулся, ему внезапно показалось, что они едут в никуда. Что ничего в мире не осталось. Нет войны, бумажных стен, ничего. Только удаляющаяся кладбищенская остановка и сын за его спиной с руками в карманах старой куртки, которую Иванову купила жена. С пугающей и одновременно с какой-то очистительной ясностью он понял, что впервые в жизни — здесь и сейчас.
— Как ты там?
Ванька не ответил, он уже спал. Иванов кивнул и тоже стал задремывать.













