1.

Анна Аликевич // Формаслов
Анна Аликевич // Формаслов

Мне пять. Почти все будни я провожу в детском садике, а выходные — у бабушки и дедушки. Маму я вижу очень мало. И воспоминания 92-94 гг. превращаются в цепочку ярких блестяшек, между которыми темнота. Наверное, самым сильным впечатлением был страх газовой колонки в ванной. Там была старая колонка с пламенем внутри, которая издавала пугающие звуки, от нее по стене распространялась ржа. Воду нельзя было выключать при наличии огня в ней, якобы это было чревато взрывом. Но в то же время ванна не должна была переполняться, а погасить колонку я не умела. Эта неразрешимая задача в отсутствие взрослого переполняла меня тревогой. Нас купали вместе с сестрой, мать сажала ее к высокой стороне ванны, а меня под колонку, к противоположной, и я постоянно боялась, что мне на голову обрушится ее огонь. Видимо, нагревать воду два раза было просто долго, потому что дело было явно не в экономии.

Тогда же я впервые вижу самую старшую дочь отчима — мне представляется, что она очень красива и очень богата. Тогда ко мне приходит первое осознание, что есть люди, сделанные из другого теста. Я еще не знаю, как это называется, но то, что потом будет обозначено в отношении меня — и совсем другими людьми — неожиданно обидными словами «пролетарий» и «плебей» (а также менее откровенными аналогами), я уже начинаю осознавать тогда. Чувствовать. Моя мать не обладает этим чувством, и ее «глупость» даже в то раннее время меня смущает — как можно не видеть этой разницы, неужели можно увидеть такую женщину — и не ощутить? Как можно наивно верить, что люди равны, несть ни эллина, ни иудея, и богатый так же гол при рождении, как и нищий, и Пушкин тоже посещал отхожее место? Тогда я еще не знаю формулы «не так, как вы — иначе». Но это чувство, сильное во мне и атрофированное в моей матери, становится первым, что нас разделяет. Мир матери, в котором ее (а значит, и меня) ничто не отличает и не отделает от тех, других, — непонятен мне. И ее неспособность увидеть и незримое стекло, и световой контур людей другой породы, к ужасу моему, кажутся мне одно время еще большим ее ущербом: я хотя бы чувствую это, а она хлопочет и лопочет, как ни в чем не бывало. Она бы запросто гладила носки шотландскому королю, как бабушка из той детской книжки! И сколько же лет потребуется и десятилетий, чтобы она поняла!..

Зачем мы здесь — зачем? Хозяева очень добры к нам, но даже их доброта, свидетельствующая о благородстве, и подчеркивание, что они такие, как и мы, еще больше указывает на эту разницу. Есть вещи, которые существуют независимо от нашего восприятия, — и чем старше я становлюсь, тем больше это понимаю. «Древний род» — это не просто гербовой листок, это дух. Дух предков — это не просто словосочетание, он есть. Существуют отличия, которые можно ощутить. Можно сжечь имение, уничтожить родню, затерять в архиве письменные доказательства — и все равно есть нечто, что отличает такого человека. Сегодня я бы определила это как внутреннюю силу, стоящую на нематериальном основании памяти о своих предках. Стойкость и мужество, бесстрашие перед человеком при смирении перед Богом, не свойственные заурядным людям; если угодно, противоударная броня, глубоко в основе которой лежит ощущение исторической правоты. И еще почему-то с возрастом я поняла, что только такой человек может быть в полной мере гражданином. Не рабом, не слугой, не работником, а равным — только такой человек понимает, что есть равенство, что такое быть римлянином, как говорил Август. Что останется от корыстолюбца, если лишить его денег, от карьериста, если лишить его поста, от заслуженного деятеля, если лишить его орденских планок и привилегий? Мамина свекровь, которая прошла многое при Союзе, говорила словами Евтушенко: «Если Вы есть, то Вы останетесь». Но что это значит — если Вы есть? Разве может меня — не быть? Тогда, в отрочестве, в этом не могло быть никаких сомнений.

В высшей степени прочная, направляющая и в то же время незримая нить: ощутив ее, ты понимаешь, что это не просто слова — сословия, классы, иерархия. Это не карточный домик, который можно смахнуть. Потому что это внутри, и это нельзя уничтожить, хотя пытаться — да, можно. Опора, на которую опирается такой человек, невидима для тебя, но она есть. Возможно, что именно Бог держит ее, раз он создал такой род, и возможно, что все заслуги предков перед Отечеством, их служение державе, их воинские и гражданские деяния, складываются и становятся духом их потомков, несмотря на историческую несправедливость, подлость и грязь. Можно лишить человека госпремии, отлучить от церкви, но нельзя отменить его служение людям и Богу — казалось бы, такая простая мысль, но далеко не очевидная.

Увидев этих людей, я поняла, что не только деньги или, как теперь красиво говорят, материальное вознаграждение, или принуждение, или страх, или ложное чувство вины и навязанного долга могут руководить жизнью человека, но и его представление о служении неведомому Богу. Что есть вещи, которые выше денег, иерархий, псевдообразованности, карьеризма, достигаторства, того, что людское, даже выше ценности самосохранения, — и основание такой личности — именно там. А мы не там — мы здесь.

2.

Только сейчас я стала с удивлением понимать, что, несмотря на наличие в доме огромной по тем временам и редкой библиотеки (достаточно сказать, что там была серия БВЛ) подписных изданий, переплетенных журналов и прочего (думаю, сегодня все знают, как диссиденты 70-х размножали машинные копии малодоступных книг и отдавали в переплет), практически никто из нас никогда не читал. Не читала моя мать, не читал отчим, не читали мы с сестрой — и даже эрудированная мать отчима никогда не встречалась мне с книгой. Сейчас этот парадокс поражает, но тогда подобные мысли меня не посещали. Зато у нас было два видеомагнитофона. И отчим приносил кассеты, много кассет. Двумя этажами ниже жила зажиточная семья, связанная со строительным бизнесом, если я не ошибаюсь относительно отрасли, и, благодаря условной дружбе с ней, фильмотека и пополнялась. Видеомагнитофоны периодически заглатывали кассету или жевали ленту, меня подозревали, что я запихиваю кассеты слишком сильно, но на самом деле так и не могу сказать с уверенностью о своем участии в этом. Зато я помню, что всё это был Дисней — «Король Лев», «Белоснежка», «Скрудж», «Том и Джерри», Спящая красавица». Иногда кассета содержала спаянные друг с другом пары мультфильмов. А вот приставок и подобных мальчишеских гаджетов у нас никогда не было. Существовали ли они уже в 1994 году?

Наверное, к этому времени относятся мои воспоминания о театрике матери, сделанном из бархатной бумаги. Из черной и бордовой, плотной, и из серебряной, тонкой и блестящей, она вырезала силуэты и снежинки, собирала подобие панно или аппликации. Это было удивительное зрелище, особенно в свете керамического ночника. Ночники — еще одна волшебная особенность дома: сколько живу, мне не доводилось встречаться с подобной традицией. Ночами у нас всегда был ночник — либо «пушкинский», либо «космический», похожий на куб с круглыми отверстиями или на инопланетный предмет. Был свой ночник и у нашей матери — абажур цвета марфушкиной пудры, основание — белая керамическая лампа. Однако он не порождал такого ощущения тайны и путешествия в другие эпохи, а лишь нежность.

Думаю, одно из самых важных моих воспоминаний «случилось» еще раньше, когда мне было три года, но в памяти оно сохранилось. Вот говорят, что чувства могут обмануть человека, что детям не свойственно понимание исторического, что с возрастом человек может додумать и дочувствовать, что же именно он «видел» и «ощущал». Не буду спорить, не знаю. Но помню, как мы с матерью пришли в гости, и мне дали круглый зеленый массажер для стоп, и я не могла понять, что это за пупырчатый холмик. И когда я пошла за своими тапками в коридор, то увидела, как моя мать вошла в детскую, и там был мужчина, там был неизвестный человек, и она подошла к нему, и дверь захлопнулась. И в этот момент меня охватило чувство, что я стою на ветру будущего, что я присутствую при вращении колеса времени, и могу только смотреть, но не могу поучаствовать. Это чувство посещало меня в жизни множество раз — но тогда возникло впервые. И когда мы шли домой, я ощутила гордость, что я и моя мать — часть этого удивительного пространства, что она пилот, и мы летим. Сходное, но иное ощущение возникло у меня однажды в определенный исторический момент, но в данном случае речь была не каком-то чужом деятеле, а о моем родном, близком человеке, который становился частью своей истории, а не чужой. И до сих пор во мне есть это первое чувство, я его помню.

3.

Странным образом это начальное воспоминание соединяется с другим, конечным, когда я впервые сознала, что я свидетель, а не внутренняя часть. Наверное, мне уже было около десяти лет, мы переехали в большую квартиру маминых родителей и жили теперь отдельно от матери, в детской. Причиной разделения семьи стала обыкновенная невозможность двоецарствия, в котором мать и свекровь не могли поделить мужа и сына. Мать наша проиграла и ушла ни с чем, то есть не совсем ни с чем — по выходным отчим все же приходил к нам каким-то полутайным образом, словно его мать тоже была его женой. Однако сложно сказать, смущало ли его самого такое перетягиваемое положение или он принимал жизнь, как она течет. Если предыдущие ощущения скорее принадлежали детству, то это воспоминание я могу назвать определенно самым прекрасным во всей своей жизни, если только не брать тщеславных минут восторга, связанных — наконец-то — с поступлением в институт. Именно к этому воспоминанию я возвращаюсь, когда меня охватывают сомнения в реальности произошедшего, как это у Чехова: «Уже никто в селе и не верил, что она когда-то была матерью архиерея». Порой я сама уже сомневаюсь, могло ли это все быть — и это воспоминание, как огромный шар теплого света во тьме, обозначает координаты реальности — да, все это было, все это правда. И я держала эту свечу на пороге великого, хотя нисколько тогда не сознавая этого, — но затем, через много лет, наконец, поняв…

Моя мать полулежит на суконном диване в персиковом свете ночника, рядом стоит большая круглая розовая банка крема, она открыта, мать зачерпывает и мажет себе щиколотки, которые видны из-под длинного розового ночного платья, это было именно платье, не шелковый пеньюар, не хлопковая ночнушка, у нее еще не рассыпалась укладка ее коротких волос, она смеется, ее красота, как сейчас говорят, не классическая, делает ее похожей на мальчишку. Тогда я еще не знаю, что есть Джульетта Мазина, да и на самом деле сходство с этой полноватой травести лишь поверхностное, однако много лет спустя «Ночи Кабирии» ударили меня в самое сердце, что скрывать, и фильм я, конечно, досмотреть с первых двух попыток не смогла. Рядом с ней, в глубине дивана, лежал и мужчина, его тело было в темноте, худое, в белье, рука за головой, нога на ногу. Происходящее было ему мало интересно, он слушал слова матери, ее смех, ее интонации, но взгляд его был обращен во внутрь. Видимо, он думал (и тоже привычно-равнодушно) о том, что ждет его от собственной матери утром за еще одну ночь вне дома. Впрочем, скорее всего, что таких ночей было гораздо больше, нежели думала наша мать. И все они трое обманывали друг друга и себя: моя мать — мыслью, что однажды они будут только вдвоем, его мать — надеждой, что однажды сын вернется насовсем от «разлучницы», бывший отчим — их обеих, потому что наверняка имел еще и кого-то третьего, что провоцировало гром и молнии от свекрови, как, уже не только выходные, не только, и надо иметь совесть!

…Но все же то мерцание во тьме времени, эта вспышка тепла и смысла, которую мы с сестрой открыли за темной дверью, как некий очаг, некий потайной дом, должно быть, и сформировало какое-то основополагающее понятие во мне. Потому-то мне никогда не удавалось поверить людям, пространно рассуждающим, что личное не важно, что эгоистическое не имеет значения, что желания и чувства конкретного человека не имеют значения, и все должно быть для высшей цели — для мирового порядка, для общества будущего, для законов нравственности, для абстрактных «других». Я понимала, что это и есть зло под маской добра, праведности, радения об обществе — или они сами обмануты, заведены во тьму такими же людьми. И я должна лишь пожалеть их, потому что им не было дано увидеть свет и тепло во тьме их умопостроений — а я очевидец. Ведь, в конце концов, они-то никогда ни видели их воплощенный глобальный смысл, а этот, частный, по крайней мере, есть, хотя и уходит все дальше в историю, как светящийся корабль во тьму. Ведь история состоит из того, что было и есть, а не из того, чего не было и не могло быть, но эту простейшую вещь большинство людей, как ни удивительно, понять не могут.

4.

Разумеется, у всего есть своя цена, и у скрипучей двери истории тоже, и за вход туда придется заплатить. Вообще-то героев и выдающихся людей на самом деле не любят, они мешают обычным хорошим людям, потому что на фоне героя у толпы начинают проступать лица, и они не всегда такие, какие хотелось бы иметь их обладателям. А увиденного не развидишь, и что, если будут те, кто запомнит, и вдруг это будут твои дети… Выбирающий себя платит отвержением со стороны ближних. И можно быть максималистом по Высоцкому: «Отвернутся — значит, не любили». А можно рассуждать, как Юрий Кузнецов: «Он пошел поперек — ничего я не знаю о нем». Но факт заключается в том, что человек, сделавший свой исторический выбор, а не отказавшийся от него, отличается от всех других. Если кто-то смог то, что не смог никто, значит, он отличается от всех других. И его деяние по определению не может быть однозначным, потому что, дав великое благо одним, он невольно нарушает равновесие в каком-то другом месте, запускает маховик больших событий и остановить механизм уже не сможет. Поэтому герой — всегда злодей для кого-то другого, у него две ипостаси. Потому что большой поступок всегда имеет две стороны и всегда есть выбор, быть никем или быть кем-то. И большинство выбирает быть никем, оттого оно и большинство, а герой выбирает иначе. Что именно движет им первоначально? У меня нет ответа на этот вопрос.

В тот первый день, когда мы возвращались из гостей, после моего знакомства с будущей свекровью матери, я испытала ощущение полета и ощутила свою причастность чему-то большому, настоящему. Что время происходит прямо сейчас, наступает не «день хомяка», а пространство сдвинулось, мир прибавился, история дала толчок, ее ржавые шестерни, наконец, сдвинулись, она подалась и поехала, привычно, как когда-то уже не раз. И все стало другим, лестницы развернулись, сценарии перестроились, сфинкс проснулся, и глаза его смотрят во тьму. Казалось бы, он заснул навсегда, он исчез в песках Аграбы, но нет, так не бывает, поэтому никогда не знаешь, кто бросит ему вызов, в ответ на чей зов прошлое пробудится от сна, и утробный голос сфинкса наберет прежнюю силу. Мы все видим, все чувствуем, но не участвуем, участвует тот, другой, который, как говорил Август, надел на себя свою большую судьбу, оставив свою маленькую прежнюю жизнь.

И судьба ему не совсем по мерке, да, оказывается, герой не всегда идеально подходит к кораблю, в таком случае «капсула» рискует превратиться в прокрустово ложе, и вообще пилотом быть некомфортно, очень скверно, это только на картинах красная дорожка и все такое, а в жизни надо быть стойким. Потому что у истории тяжелые и ржавые механизмы, она жестокая, требовательная, ей не подиктуешь, не скажешь — я устал, со мной так нельзя, я очень важен, я особенный. С ней так не получится. Большая история — другая колея, она присоединяет нового участника к предыдущим. Безвестность и недеяние дают шанс на относительный комфорт забвения, а вот поступок делает тебя его заложником, воссоздает тебе врагов из волн и глины, из бывших друзей и знакомых. Но дает и друзей, которые теперь называют тебя своим, все происходит без твоего особого участия. И много, много маленьких судеб летит под это колесо. Почему так? Закон сопутствующих тел?

Герой выбирает свою судьбу, становится больше себя самого и больше своих прежних окружающих. Он вошел в Ахиллесовы воды, теперь ему надо идти через огонь, который он вызывает на себя. Но в то же время есть и некий дар, которой он несет в себе, некий свет, от которого он не отказался, потому что без него миру якобы было бы лучше. Возможно, одна из причин вспыхивающей ненависти к герою в том, что другие люди вспоминают, как они могли бы когда-то что-то сделать, выбрав в своей судьбе себя. Но по тысяче причин, от сложной ситуации и страха до убеждений и желания быть социально приемлемыми, они от себя отказались, а теперь ощутили всю боль потери своего значения, падение песчинки своей судьбы в бездну времени, а вместо обещанной за отказ от себя награды — ничего. Думаю, именно эта причина — истинная, а все другие — лишь удобные для озвучивания.

Если в мир приходит что-то новое и большое, яркое, теплое и светлое, это всегда можно ощутить, а отказ — это много-много черной пустоты, и это тоже можно почувствовать. И конечно, мы не знаем, чем обернется через десятилетия то, что сегодня было сердцем Данко, огнем Прометея, не принесет ли это людям скорее горе, чем землю обетованную? Ведь и такое возможно. Но я верю словам Айседоры Дункан, которая говорила, что красота никогда не умирает, она живет где-то, как и воплощенная любовь, и прозвучавшая музыка, все, что воплотилось на земле, остается где-то, и оно есть, и свет его можно увидеть, если присмотреться. Свет, который остается во тьме. А современникам — да, им все это неудобно, неприятно. И вообще, ощущать себя маленьким, пассивным и незначительным по отношению к тому, кто еще вчера казался тебе кем-то, наподобие тебя самого, а теперь он участник того, в чем ты уже никогда не поучаствуешь, ибо уронил свое время в волны прошлого, — не самое радостное чувство.

Но сила героя не в том, что он знает, какие трудности его ожидает, а в способности пройти через них. И выжить, между прочим. Отличие героя не только в силе и смелости — хотя и в этом тоже, а в первую очередь в невозможности внушить ему, что он никто, неважен и не имеет значения сам по себе, а лишь как часть чего-то большего: общества, семьи, системы верований. В основе его природы лежит «ктовость», можно именовать ее эгоизмом, можно — личностным началом, но именно это свойство, именуемое в христианстве основой всех грехов, самостью, индивидуализмом — и есть, как ни парадоксально, суть героя.

.

Евгения Джен Баранова
Редактор Евгения Джен Баранова — поэт, прозаик, переводчик. Родилась в 1987 году. Публикации: «Дружба народов», «Звезда», «Новый журнал», «Новый Берег», «Интерпоэзия», Prosodia, «Крещатик», Homo Legens, «Новая Юность», «Кольцо А», «Зинзивер», «Сибирские огни», «Дети Ра», «Лиterraтура», «Независимая газета» и др. Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2017); лауреат премии имени Астафьева (2018); лауреат премии журнала «Дружба народов» (2019); лауреат межгосударственной премии «Содружество дебютов» (2020). Финалист премии «Лицей» (2019), обладатель спецприза журнала «Юность» (2019). Шорт-лист премии имени Анненского (2019) и премии «Болдинская осень» (2021, 2024). Участник арт-группы #белкавкедах. Автор шести поэтических книг, в том числе сборников «Рыбное место» (СПб.: «Алетейя», 2017), «Хвойная музыка» (М.: «Водолей», 2019), «Где золотое, там и белое» (М.: «Формаслов», 2022) и «Невинно и неотвратимо» (М.: «Формаслов», 2026). Стихи переведены на английский, греческий и украинский языки, полный архив поэтических текстов хранится здесь. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».