
8 сентября 2024 в Библиотеке поэзии состоялась 102-я серия литературно-критического проекта «Полёт разборов» в очном формате. Стихи читали Юлия Закаблуковская и Тимур Селиванов, разбирали Ольга Балла, Валерия Исмиева, Александр Марков (очно), Антон Азаренков и Надя Делаланд (заочно). Вели мероприятие Борис Кутенков и Александр Хан.
Представляем подборку стихотворений Юлии Закаблуковской и рецензии Антона Азаренкова, Нади Делаланд, Ольги Балла, Валерии Исмиевой и Александра Маркова о ней.
Обсуждение Тимура Селиванова читайте в следующем выпуске «Формаслова».
Видео мероприятия смотрите здесь и здесь
.

Рецензия 1. Антон Азаренков о подборке стихотворений Юлии Закаблуковской
Стихи Юлии Закаблуковской соединяют в себе два качества.
Для первого из них имя, кажется, уже найдено — это постконцептуализм. Применительно к русской поэзии это понятие было разработано Дмитрием Кузьминым в одноименной статье 2001 года. Критик сначала определяет основные признаки концептуализма как «большого стиля» русской поэзии 70-х — 90-х годов: провозглашение исчерпанности всех художественных языков; отказ от формального новаторства; выдвижение на первый план не текста, а его автора. Понимаемый таким образом концептуализм становится, по сути, концом любой литературной традиции. Однако Кузьмин формулирует парадоксальную, на первый взгляд, мысль: концептуализм можно «прожив, преодолеть», как это сделали некоторые поэты 90-х, в том числе и Дмитрий Воденников, — автор, надо полагать, весьма важный для Закаблуковской. К постконцептуалистской поэтике Кузьмин относит использование «общего», повседневного языка, лишенного каких-либо броских социальных маркеров (такой язык сложней всего поддается концептуалистской апроприации), а также возвращение цельного, уникального поэтического «я», со своей психологией и идиолектом, но сформированного совсем по другим, чем в классической теории, принципам, где главенствуют «лирический герой», «ролевой персонаж» и прочие формы присутствия личности поэта в лирике. Иначе говоря, постконцептуалистский субъект лишается «авторской позиции», то есть идеологической направленности своей речи, что, напомним, и было основной мишенью концептуалистской критики. «Я знаю, что индивидуальное высказывание исчерпано, и поэтому мое высказывание не является индивидуальным, но я хочу знать, как мне его реиндивидуализировать!» — резюмирует Кузьмин эту интенцию. Итак, в этом изводе постконцептуализм представляет собой особый стиль новейшей русской поэзии: он должен быть воспринят читателем как «естественный», принадлежащий лично его жизненному и интеллектуальному опыту.
«Естественности», «доверительности» стихам Закаблуковской не занимать. Синтаксис, подбор слов, интонационная партитура, даже графический облик этих текстов — всё это так или иначе работает на эффект непринужденности, даже если перед нами сплошь рифмованное стихотворение. Я говорю о так называемой прозаизации стиха (приеме, хорошо известном уже довольно давно), только теперь стихи претворяются не уличной речью или страницей реалистического романа, а сообщением в мессенджере или постом в личном блоге. Отсюда их усиленная апеллятивность — обращенность либо к прямому адресату («ты»), либо к не названному, но вполне определенному кругу заведомо лояльных читателей (назовем их «подписчиками»). Эти читатели-«подписчики» давно знакомы с автором и участливы к его регулярным отчетам о повседневной жизни — снам, детским воспоминаниям, размышлениям по поводу здоровья, отношений, гардероба или гастрономических предпочтений. В сущности, эта избыточная, но не лишенная очарования бытовая деталировка, выходящая далеко за рамки общеакмеистической установки, и составляет основу поэтики Закаблуковской:
конфеты лежат в морозилке,
коврига в корзинке,
в правом верхнем шкафу шоколад
(конечно, без сахара, горький).
тёх-тёх, мой любимый
Важной чертой поэтического постконцептуализма Кузьмин называет «зоны непрозрачного смысла», функция которых — «верификация эмоциональной и психологической подлинности текста одновременно с указанием на невозможность для читателя полностью проникнуть во внутренний мир поэтического субъекта, поскольку индивидуальный опыт последнего может быть выражен и воспринят, но не может быть прожит другим заново». Для этой цели обычно выбираются ничего не говорящие читателю имена собственные, несимволические детали, дневниковый приватный стиль (в том числе и подчеркнуто небрежный — например, полный опечаток или намеренно косноязычный):
просто чубушник
на замусоленном газоне на Авиационном,
что и цветёт-то через пень колено, где река Лена.
ты — не Лена. да и не Юля.
пуля ты, пуля.
а я — чубушник.
Генрих Сапгир называл подобные вещи «лю́шами», от авторской аббревиатуры «ЛюШи», «любовные шифры» — понятные только автору и его адресату темные места в стихотворении, чье присутствие, однако, придает тексту убедительности и «правдивости». Кстати, сам Сапгир, эта «машина» по производству самых прихотливых художественных языков, к концу жизни пришел к самому «прозрачному» автобиографическому письму вполне в постконцептуалистском духе — ср. один из последних его циклов «Мемуары с ангелами в Красково» (1999).
Понятие постконцептуализма несколько раз вводилось в отечественную критическую теорию до и после Кузьмина. Важной вехой на этом пути стала статья Ильи Кукулина «Every trend makes a brand», опубликованная в том же «Новом литературном обозрении» спустя год после кузьминских выкладок. В ней автор рассуждает о трех «финалах» русского литературного концептуализма (80-е, начало 90-х, середина 90-х гг.) и последовавших за этими кризисами всплесках постконцептуалистских практик, таких как «новая искренность» или «новый психологизм». Главное основание постконцептуалистской поэзии Кукулин видит не в конструировании особого речевого типа литературной субъектности (как Кузьмин), а во взаимоотношениях автора с общественной медийностью. По мнению Кукулина, вместе с постконцептуализмом появился новый способ существования в литературе — самоопределение, демонстративно не считающееся с требованиями медийности. Речь идет не о пресловутом современном «поэтическом эскапизме», одними критиками понимаемом как попытка очередного «чистого искусства», а другими — как постыдное мелкотемье. Постконцептуализм предполагает «естественность» не только своего письма, но и самого себя как участника литературного процесса. Такая «естественность» саморепрезентации одинаково чужда как романтическому жизнетворчеству или модернистской скандальности, так и исповедальным эксцессам «левой» литературной телесности. Это может становиться темой стихотворения (ср., напр., «Мой старый курносый нос…»), но в целом относится больше не к литературной теории, а к семиотике, социологии и психологии. Проще говоря, для такого поэта, как Закаблуковская, поэтическое письмо — это абсолютно органический процесс, часть повседневной жизненной практики, а не «литературный труд», и подходить к анализу этого феномена нужно не с позиции текста, а с позиции — скажем для простоты — жизни. Именно феномена, потому что стихи Закаблуковской существуют не в вакууме: так или иначе их можно сравнить с текстами Александра Аносова, Анастасии Бугайчук, Михаила Войкина, Ирины Крупиной, Татьяны Стояновой, отчасти — Влады Баронец, Оли Скорлупкиной и ряда других. При всей разности манер, этот тип «естественного письма», вырастающий из автобиографического русского верлибра 90-х годов, еще требует своего осмысления.
NB. Вернее даже будет сказать не «верлибра», а «околоверлибра» — так на стиховедческом жаргоне иногда называются гетероморфные тексты, частично и — по ощущениям — «случайно» рифмованные, но по преимуществу состоящие из верлибрических строк. Это может быть понято как еще один из показателей постконцептуалистской «естественности»: писать свободным стихом от начала и до конца — такая же несвобода, как и писать весь текст стихом регулярным. «Естественно» рифмовать, когда рифма сама «просится» в стихотворение, так же «естественно» бросить ее, когда надоест, как это делают большинство из перечисленных мной здесь авторов.
Вначале я сказал, что стихи Юлии Закаблуковской соединяют в себе два качества. Второе состоит в том, что Юлия, безусловно, талантлива.
.

Рецензия 2. Надя Делаланд о подборке стихотворений Юлии Закаблуковской
Поэтическая речь, поэтическое говорение Юлии Закаблуковской в каком-то смысле отделяется от нее, живет и дышит отдельно. Как будто бы она придает форму не чему-то внутреннему, а внешнему.
А может быть, это устроено иначе. Юля всматривается и вживается в окружающих ее людей, их истории, входит в каждого, говорит от его лица. Это интересный феномен, я бы назвала его поэтической реинкарнацией, поэтическим переселением души. И хотя Юля присутствует в некоторых из них даже на уровне имени («ты — не Лена. да и не Юля. / пуля ты, пуля», «ну, Юль, не смешно. всё сначала давай»), она говорит и о себе настолько же отстраненно, насколько включенно говорит о других и от лица других.
Стихи получаются очень разные, но объединенные присущей только Юлии интонацией отрешенности и какой-то развязной свободы. Юля бормочет, катает слова на языке: «чуб, чубушник, бубубушник», растягивает для наглядности: «дооолгие…», создает новые «деревьевые» (слова по этой словообразовательной модели присутствуют и в другие текстах подборки: «сугробовой Родины», «поганковое поле»):
ещё из деревьевых мужчин существуют
клён, боярышник, чубушник…
чуб, чубушник, бубубушник.
у него листочки маханьки,
а цветочки — белые, пышные
и дооолгие…
Словно все сказанные слова не записаны и не сохранены, а выпущены, как бабочки, на волю, и тот, кто их создал, больше о них не тревожится и не заботится, разве что следит взглядом за их полетом.
В текстах Юли много телесности, обращения к частям тела («мой старый курносый нос. / когда-то я стыдилась тебя»), к органам чувств (правда, через их отмену: плохое зрение и слух).
Посвящается
Анастасии
Бугайчук
боже,
как же хорошо,
что я плохо вижу!
возможно,
это и есть ответ моей неубиваемой радости?
вон там в окне, вдалеке,
что-то белое прыг на ветку,
прыг на другую.
и всем понятно, что это птица,
и эта птица — голубь
(никем нелюбимый и вечно срущий),
но первая вспышка моя —
какой-то сугробик оторвался
от большой сугробовой Родины
и радостно скачет куда глаза глядят —
через поганковое поле,
нелепую гололедицу,
туда, туда,
где река-задеринога,
но все же река.
и вот голова моя — шар земной,
а слова мои — что трава его.
ничего не останется —
только сено
и гаражи.
спасибо, что я еще и глухая —
витражи, витражи…
Некоторая необязательность, примерность образов и неточность выражений здесь иллюстрирует расплывающиеся очертания при плохом зрении, такая астигматичная образность: «возможно, / это и есть ответ моей неубиваемой радости?» Как будто бы здесь имелось в виду что-то другое — может быть, плохое зрение как причина неубиваемой радости, но мы проскальзываем это, потому что мы благодарны автору за его неубиваемую радость, которой он делится с нами. Цветное кружение витражей в конце делает мир перед глазами тихо («спасибо, что я еще и глухая») смеющейся каруселью.
В этой подборке много деревьев, они растут почти из каждого стихотворения, и Юля подчеркивает их важность, вынося в название подборки «липовый атом» из текста, который тоже довольно, пользуясь Юлиным словом, «деревьевый».
Текст начинается со сложного афоризма, включающего переписанную латинскую пословицу Homo homini lupus est («Человек человеку волк») и пристроенное к этой новой формуле («человек человеку всё») продолжение-противопоставление («но иногда хочется ничего»).
человек человеку всё
но иногда хочется ничего
иногда
острова отрываются
падают с крыш
дробятся
осыпают июньское дерево
осыпают заснеженный сад
прямо в самое сердце
латунного солнца
под липой
и тогда (иногда)
усталый прошедший
становится маленьким, меньше
становится липовым атомом
дымно-горчичного цвета
морозным танцующим воздухом
никогда не пришедшего лета
я в него осыпаюсь
В стихотворении много лакун, которые окружены таким одновременно снежным и солнечным сиянием, что автоматически заполняются счастьем. Удивительно, как здесь и в других текстах подборки тема старения и смерти наполнена благодарностью и отпусканием, расслаблением и покоем. И финал текста «я в него осыпаюсь» по-новому подсвечивает начало «но иногда хочется ничего», которое теперь читается не как обращение к природе вместо человека, а как обращение в природу, растворение в ней (см. выше: «а сейчас я лежу / в подмосковном лесу — / маленькое сухое полешко — / и мне хорошо. так хорошо. / хорошо, что всё уже было, / хорошо, что ничего уже не будет — / я возвращаюсь домой — / в желанную божественную пыль»).
.

Рецензия 3. Ольга Балла о подборке стихотворений Юлии Закаблуковской
У стихов Юлии Закаблуковской можно заметить две основных порождающих среды, два источника их образцов, цитат и ритмов. Одна среда, бросающаяся в глаза вначале, —фольклор: «у него листочки маханьки», «река-задеринога». Вторая порождающая среда (пожалуй, даже более сильная, чем первая) — обыденное сознание с его разговорной речью — и с предоставляемыми ею возможностями не только небрежности (защитной? снимающей напряжение? позволяющей без пиетета, свободно говорить о серьёзном?): «ты там чего-то машешь…», «типа шутишь…», «кудряхи», «напялила платье в горохах», но и словотворчества и даже фразотворчества: «бубубушник», «через пень колено».
(Вообще-то кажется, что эти стихии у поэта ближайшим образом родственны друг другу — хотя бы уже благодаря тому, что обе — внелитературны, — одна легко и незаметно превращается в другую и обратно. Обратим внимание и на то, что литературных реминисценций тут нет вообще: эта поэзия как будто начинает себя с нуля, создаёт себя из допоэтических материалов.)
Мир Закаблуковской вообще сказочный, волшебный, населённый существами не всегда ясной природы. Самые поддающиеся пониманию из них — ожившие, почти очеловеченные части изначально нечеловеческой природы — как, например, «сугробик», который «оторвался / от большой сугробовой Родины / и радостно скачет куда глаза глядят»; острова, которые «отрываются» и «падают с крыш» (впрочем, с человеком тут тоже способны происходить интересные трансформации, вполне сказочного порядка: «и вот голова моя — шар земной, / а слова мои — что трава его». Есть и существа, природа которых скрыта: таков «новый кто-то», которому предстоит проснуться «в люльке макового поля», — о нём вначале говорится апофатически: он — «не куколка и не урод / не пахнет / не цветёт / и не идёт». Потом он отождествляется со щепкой, но, скорее всего, это заместительное именование, уклонение от его истинного имени.
Сущности и существа способны, оставаясь собой, быть одновременно и кем-то / чем-то другим — и с высокой вероятностью нечеловеческим, даже неодушевлённым: «я, — говорит повествователь неизвестной природы в триптихе «три веточки стояли на дороге», — дымом был, войной», а неведомые герои (героини) стихотворения «Солнечный хлеб» устами повествователя называют себя «хлебными крошками».
Что ещё особенного и интересного существует и происходит в стихах Закаблуковской?
Прежде всего, это лирический субъект, двоящийся — на себя и другого, иначе организованного, увиденного извне себя же, между которыми возникает некоторый диалог или иное взаимодействие. Мне кажется, именно это происходит в самом первом стихотворении подборки — «ты даже не представляешь, милая…»: не к себе ли самой, не к одному ли из собственных обликов обращается тут лирическая героиня? Слишком уж она хорошо знает изнутри свою адресатку, знает о ней неочевидные и глубокие подробности: «тебе нравится слово “гадюка”, / хотя змей ты боишься даже больше, / чем тараканов и собак. / но слово и его сущность для тебя — / это вообще не связанные вещи»).
Возможно обращение поэта к самой себе и напрямую: «ну, Юль, не смешно. всё сначала давай» — если, конечно, этого не произносит воображаемый собеседник — например, тот «Юрий Платонович», к которому обращено это стихотворение, который в нём окликается даже дважды.
Иногда принципиально неясно, кто кому сказал вполне отчётливую саму по себе реплику: в стихотворении «старушка пришлая…»: «сказала я. / сказала я? или она?». А иногда — единствен или множествен адресат: повествовательница стихотворения «конфеты лежат в морозилке» — независимо от того, что обращается она как будто ко вполне конкретному человеку по имени Алёша («…а я говорю и пишу ему снова и снова и снова…»), говорит то так, то эдак: «отчего же, не милый, не милые, / мне словно немного неловко / за <…> не унесённое вами?».
В стихотворении «неугомонный зверь…» между частями чего-то / кого-то раздвоившегося происходит нетривиальное взаимодействие: борьба, победа одного над другим, взаимное уподобление и слияние. Кстати, вскоре после того, как состоялось это слияние, начинается новое расщепление: тот «новый кто-то», который «проснётся <…> в люльке макового поля», как выясняется, назван «щепкой» неспроста — это имя отсылает к расщеплению, которое, в свою очередь, ведёт к новому близнечеству. Это новое существо без явного имени, оказывается, — «щепка близнеца», «а может даже пальчик» — то есть часть этого близнеца, «немого брата / дуба-мертвеца» — «или клетка», из которой этому дубу предстоит вырасти. Преинтересно.
При таком двоении на говорящего и адресата внутри одной и той же персоны обращаться возможно даже к собственному носу: «мой старый курносый нос. / когда-то я стыдилась тебя…» (а тот, в свою очередь, превращается в отдельный субъект с собственным нравом: «ты будешь прям, / серьёзен и богоподобен» (хм, он способен реально — ну пусть метафорически, но реально-метафорически, обернуться богом: «мой ох..тельный курносый бог!». И тут уже только просторечие вплоть до обсценности способно помочь выдержать пафос, достигающий чуть ли не предельной высоты).
(Вообще это интересно устроенное стихотворение — оно отчётливо переламывается на две половины: первую — жизни, которая в прошлом, о ней и говорится в прошедшем времени, вторую — смерти, которая в настоящем. Граница между ними — две строчки, обе они о любви: «и люди любили меня. / и я их любила». Мне почему-то кажется, что этот текст устроен как песочные часы, в которых — через центральную воронку любви — жизнь и смерть пересыпаются друг в друга.)
Кроме того, обращает на себя внимание мерцающая гендерная принадлежность повествователя: здесь всё — от первого лица, но далеко не факт, что от собственного биографического; может быть, и вообще не от него. Например, в стихотворениях «мой старый курносый нос», «боже, / как же хорошо…» — повествователь явно женского рода, в стихотворении «неугомонный зверь», в триптихе «три веточки стояли на дороге» — несомненно мужского; в «старушке пришлой» — снова женского («…сказала я…»). Убедительной версии того, почему такое происходит, у меня нет, но попробуем предположить: например, это — один из признаков условности и недолговечности (в картине мира, предлагаемой Закаблуковской) всего, что кажется нам устойчивым (к таким же признакам относятся: упомянутая неясность адресата и субъекта речи, вообще природы персонажей; их расщепление и слияние).
Интересно также, что в предлагаемой поэтом модели мира есть природа и (в меньшей степени) быт — «конфеты лежат в морозилке. / коврига в корзинке, / в правом верхнем шкафу шоколад…», — но фактически нет истории — ни ближней, ни дальней. Из её, так сказать, событийного репертуара взята только (единственный раз упомянутая) «война» — но это война вообще, без единой исторической координаты. От неё остались только «шинели» и «сладкие медали», но принципиально непонятно, когда и где она происходит: «в каком году, / в какой главе, стране ли…». Это заставляет предположить, что пространство, в котором всё происходит, — мифологическое или сновидческое.
Вообще, стихи Закаблуковской удивительны: они умудряются быть тёмными при совершенной, казалось бы, внешней ясности. Темнота их — совсем не от сложности, которой как раз нет: у них очень простые структуры, а сложны они неочевидностью значений.
.

Рецензия 4. Валерия Исмиева о подборке стихотворений Юлии Закаблуковской
Прежде всего оговорюсь — меня как внимательного читателя занимает в первую очередь текст, контекст — во вторую. В данной подборке автор предлагает мне свою систему зеркал, в которой отражаются фрагменты её рефлексий и диалогов с внешним миром, со своим внутренним «я», с другим, который не всегда Другой, а может оказаться голосом одной из субличностей автора. Система зеркал собрана на шарнирах, она подвижна и непредсказуема: вот распахнулась одна створка и тут же прикрылась. Вот мелькнула другая… аа, это трюмо! О, нет, это блеснул фацет на маленьком ручном зеркальце… вот скользнуло отражение оконного стекла, накладываясь на зеркальный силуэт…
В таком «расщеплении» есть своя магия и прелесть. Стихотворения напоминают маленькие музыкальные пьесы или короткие фильмы, где ассоциативные картины перетекают во внешние планы, а внутренние монологи — в диалоги, превращаясь в частицы природы, истаивая и питая органику стиха, как траву или деревья. Текст разворачивается непринуждённо, почти случайно, дышит свободно. Внутренняя речь то становится мелодией, то шёпотом, то птичьей песней, диалог вспыхивает и угасает, переходит в проборматывание («чуб, чубушник, бубубушник»), напоминая просоночное заговаривание — читатель подслушивает у изголовья, но полная картина от него ускользает и дразнит незавершенностью. На «замусоленном газоне» литературы, полном сора с наведённой на него резкостью, это производит впечатление спонтанности движений и живого дыхания. И там, где автора ведёт музыкальное чувство формы, обретает убедительность.
Вообще Юлия доверяет музыке больше, чем слову как таковому («но слово и его сущность для тебя — это вообще не связанные вещи»): щебету («тёх-тёх, мой любимый, тёх-тёх»), стуку каблучков («пошла по бульварам цок-цок»), пению (финал «три веточки стояли на дороге. Три девочки…», стихотворения, обыгрывающего песенные аллитерации и анафоры). Кроме этого — тактильности («и убаюкав красно-розовое что-то (должно быть, море)»), но особенно — обонянию (из 10 стихотворений в двух фигурирует нос как значимый для лирического героя орган восприятия внешнего мира и переживания, хотя неудачную попытку перевести его в метафизическое измерение («мой ох…ительный курносый бог!») не спасает даже попытка снизить пафос за счёт обсценной лексики. Наименьшим доверием наделяет Юлия доминирующее обычно зрение: «боже, как же хорошо, что я плохо вижу!», и это признание лирической героини подкупает беспомощностью и детской радостью от возможности по-новому увидеть связность природного мира.
Вообще детские интонации, как и просторечья, и шершавые неологизмы («невмещаемое тепло», «деревьевые мужчины», «сугробовая страна») — очень ценные черты поэтики Юлии. В наиболее удачных стихотворениях подборки поэту удаётся сохранить баланс между «простодушной» небрежностью и общей смысловой канвой. Идти за языком, за его мелодией получается убедительно в «Что ты думаешь обо мне», «старушка пришлая», «человек человеку всё», «конфеты лежат в морозилке». Попытки выйти за пределы этой поэтики и завершить стихотворение отважным парадоксом, на мой взгляд, требуют более ювелирных движений и внимательных вслушиваний в таких в целом интересных и удачных стихах, как «мой старый курносый нос», «посвящается Анастасии Бугайчук», «ты в запрещённом списке». Стихотворения «неугомонный зверь», «три веточки» с их избыточной непрояснённостью, на мой взгляд, проигрывают.
В стихах Юлии бытовые предметы делят сферу действия с природной, где наибольшее значение обретает дерево и всё, что связано с его ветвящимся, рождающимся и умирающим миром: кажется, автор вслед за лирическими героями жаждет слияния с этой органикой хоть на время («я — чубушник», «постепенная набухает дрожь по листочкам да по веточкам», «он — щепка щупленькая щепка», «острова (…) осыпают июньское дерево/ осыпают заснеженный сад / прямо в самое сердце / латунного солнца / под липой», «а сейчас я лежу в подмосковном лесу — маленькое сухое полешко — и мне хорошо. так хорошо»).
Там, где Юлия удаляется от этой органики, поэтический жест становится менее убедительным, более предсказуемым, в чём, впрочем, автор и сам признаётся. Например, «душа моя — пыльная, книжная, моя бумажная роза» — достаточно затёртое сравнение, как и вдруг появляющийся и вроде бы радующий спонтанностью образ в конце чудесно-неопределённой картины близорукого угадывания птицы — «витражи, витражи», которые появляются из совсем другой поэтики на фоне «реки-задериноги», «нелепой гололедицы», «поганкового поля». Мне, читателю, не хватило какой-то внутренней связи (хотя витраж может напоминать, скажем, и тающий лёд на просвет и т.п., может быть, дело в множественном числе и двукратном повторении-рефрене, замыкающем на себе моё внимание, хотя музыкально-ритмически финал красив).
Может быть, самое ценное для меня в этой подборке — мерцание сквозь повседневность чудесного сияния жизни, и чем простодушней, ненарочитей оно проговаривается, проявляясь, тем убедительней: «прямо в самое сердце / латунного солнца / под липой (…)/ морозным тающим воздухом / никогда не пришедшего лета/ я в него осыпаюсь» — для меня это намного ценней, поскольку индивидуальней, чем «и вот голова моя — шар земной, / а слова мои — что трава его». В приведённых цитатах реминисценции свечений поэзии Васи Бородина выигрывают у эпичных интонаций Уитмена.
.

Рецензия 5. Александр Марков о подборке стихотворений Юлии Закаблуковской
В новых стихах Юлии Закаблуковской складывается новое мироздание, уже неотменимое в русской поэзии. В них очень мало высказываний от лица «я»; напротив, «не я» преобладает. Даже обращение к другому, «Вот я смотрю на тебя» имеет в виду, что себе оставлено только зрение, только уличающий взгляд, тогда как слово, оправдывающее, отдано другому. Особо нежное переживание, которое просвечивает в каждом стихотворении Закаблуковской, составляет его эмоциональную кульминацию — никогда не встреча двух взглядов или двух высказываний, но действие метафор, почти автоматизированных переживаний. Так устроено первое стихотворение, напоминающее о перечислении растений у Целана — сюжет его убедительный, кроме нескольких вялых оборотов в одно короткое слово. «Типа», конечно, имитирует устную речь, сбивчивую и смущенную, но на письме это не смущение, а вульгаризм, как и «я же помню» — это устное «же» на письме звучит как упрек. «Да и не Юля» — тоже устно это хорошо, но выглядит как желание поскорее закончить разговор. Все эти частицы и междометия в устной речи — замена знаков препинания, на письме они выглядят неуклюже, хотелось бы даже скорее каких-то знаков препинания или хотя бы курсивов на письме.
Второе стихотворение намного менее убедительно: греческий нос, пифагорейская геометрия, предрассудки, море и мрамор — это изящно переплетено. Но и полено, изба, горох, как об стенку горох — всё это просторечие тоже на месте. Но два плана для меня никак не сходятся. Простое медитативное размышление над тем, что будет, когда ничего не будет, смелое заглядывание в неопределенность, которое есть в любом стихотворении Закаблуковской, не сцепляет никак эти две реальности.
А вот в третьем стихотворении есть единый сюжет — голубь, голый, голая жизнь, как шаром покати. Это всё очень хорошо прыгает, вырывается из привычных представлений, заставляет посмотреть на город и наготу его быта совсем иначе. Это идеальное стихотворение для летних, опустевших городов. Появление сугробов и других зимних образов для сезона сена тут тоже оправдано — голуби всесезонные птицы, и глазами голубиной стаи город свой и летом, и зимой.
Самые удачные стихи Закаблуковской — где принимается эта сложная, коллективная оптика. Поэтому и стало возможно, что собеседница, которая Лена-Юля, или голубь, который любой голубь из города — это носители такой сложной, стереоскопической оптики.
Самым сильным стихотворением подборки мне показалось стихотворение о конфетах. В нем такая стереоскопическая оптика становится правилом:
отчего же, не милый, не милые,
мне словно немного неловко
— то есть эта оптика всегда неожиданна, необычайна как единство во многом, как схождение многого в одну точку, как нечаянное превращение вкуса, вкуса конфет и вкуса к жизни в общую точку переживания. Закаблуковская работает как феноменолог, но только ее интересуют и зрительные, и слуховые, и вкусовые феномены. Мы останавливаемся перед каким-то переживанием и понимаем, что его пережил уже не только какой-то один субъект, но множество субъектов со сходным устройством чувственности, сложной, включающей разные чувства. А за это устройство чувственности отвечает сезон, лето или круглый год.
Самым слабым стихотворением подборки показалось последнее — ну право, одно упоминание Барта рядом с запрещенным списком вещей к провозу в самолете еще не создает деконструкции бюрократических или инструктивных текстов. Но и встречи не создает, потому что по сюжету стихотворения встреча уже произошла давно, и есть только бесцельное гуляние. Стихотворение слишком забегает вперёд себя, чтобы быть событием поэзии, хотя о тех же сухих текстах, протоколах дружбы, можно было бы сказать несравненно лучше.
.
Подборка стихотворений Юлии Закаблуковской, представленных на обсуждение
Юлия Закаблуковская родилась и выросла в Иркутске, сейчас живет в Москве. По образованию космофизик. Работает дизайнером-витринистом. Стихи начала писать в 2019 году. Публиковалась в журналах «Артикуляция», «Прочтение», «Лиterraтура», на сайте «полутона», в «Литературной газете». В 2023-м в издательстве «Стеклограф» вышла дебютная книга «У Джози убежало молоко».
.
ЛИПОВЫЙ АТОМ
.
ЧТО ТЫ ДУМАЕШЬ ОБО МНЕ
ты даже не представляешь, милая,
какая ты смешная, нелепая и жеманная.
вот я смотрю на тебя —
ты там чего-то машешь, говоришь,
типа шутишь (прости)
и этот теплый ком
растет-растет, накручивает себя на себя,
а от этого невмещаемого тепла
постепенная набухает дрожь
по листочкам да по веточкам.
(но у осины и берёзы нет мужского рода —
у дуба есть, у ясеня, у кедра, у тополя.
но это всё не я.
ещё из деревьевых мужчин существуют
клён, боярышник, чубушник…
чуб, чубушник, бубубушник.
у него листочки маханьки,
а цветочки — белые, пышные
и дооолгие…)
но я никогда не скажу тебе этого, милая,
ибо чубушник немедленно превратится в гадюшник —
я же помню — тебе нравится слово «гадюка»,
хотя змей ты боишься даже больше,
чем тараканов и собак.
но слово и его сущность для тебя —
это вообще не связанные вещи.
какая-то любовь,
какая-то гадюка…
просто чубушник
на замусоленном газоне на Авиационном,
что и цветёт-то через пень колено, где река Лена.
ты — не Лена. да и не Юля.
пуля ты, пуля.
а я — чубушник.
какая ты любовь моя
какая ты гадюка
.
***
мой старый курносый нос.
когда-то я стыдилась тебя,
прятала, склоняла голову,
искала угол для вечности,
под которым ты будешь прям,
серьёзен и богоподобен.
потом привыкла,
забыла о грéках, грехах,
смеялась над тобой, потешалась.
носила тебе в угоду
штаны широченные, помочи.
затем обнаглела вконец —
распустила кудряхи,
напялила платье в горохах,
пошла по бульварам цок-цок,
улыбалась идущим.
и люди любили меня.
и я их любила.
а сейчас я лежу
в подмосковном лесу —
маленькое сухое полешко —
и мне хорошо. так хорошо.
хорошо, что всё уже было,
хорошо, что ничего уже не будет —
я возвращаюсь домой —
в желанную божественную пыль,
о которой, если и помнил кто,
всегда, взахлеб,
то это ты —
мой ох..тельный курносый бог!
.
***
Посвящается
Анастасии
Бугайчук
боже,
как же хорошо,
что я плохо вижу!
возможно,
это и есть ответ моей неубиваемой радости?
вон там в окне, вдалеке,
что-то белое прыг на ветку,
прыг на другую.
и всем понятно, что это птица,
и эта птица — голубь
(никем нелюбимый и вечно срущий),
но первая вспышка моя —
какой-то сугробик оторвался
от большой сугробовой Родины
и радостно скачет куда глаза глядят —
через поганковое поле,
нелепую гололедицу,
туда, туда,
где река-задеринога,
но все же река.
и вот голова моя — шар земной,
а слова мои — что трава его.
ничего не останется —
только сено
и гаражи.
спасибо, что я еще и глухая —
витражи, витражи…
.
***
человек человеку всё
но иногда хочется ничего
иногда
острова отрываются
падают с крыш
дробятся
осыпают июньское дерево
осыпают заснеженный сад
прямо в самое сердце
латунного солнца
под липой
и тогда (иногда)
усталый прошедший
становится маленьким, меньше
становится липовым атомом
дымно-горчичного цвета
морозным танцующим воздухом
никогда не пришедшего лета
я в него осыпаюсь
.
***
неугомонный зверь
угомонился
я спеленал его собой
и повторился
мы стали
оба близнецы —
дыханье вверх
дыханье вниз
дыханье тццц…
и убаюкав
красно-розовое что-то
(должно быть, море)
проснется новый кто-то
в люльке макового поля
не куколка и не урод
не пахнет
не цветёт
и не идёт
он — щепка
щупленькая щепка
близнеца
а может даже
пальчик или клетка
немого брата
дуба-мертвеца
***
1.
три веточки стояли на дороге.
три девочки в шинели на лугу.
а я слезами
согревал им руки.
я дымом был, войной.
в каком году,
в какой главе, стране ли,
вы падали, смеялись, не хранясь?
разбрасывали сладкие медали,
как звёзды, как букеты,
торопясь.
три веточки упали мне под ноги.
три девочки уснули на лугу.
а я шепчу всё:
мама? мама? мама…
но даже маму вспомнить не могу.
2.
три веточки стояли на дороге.
три девочки в шинели на лугу.
они туманом грели мои руки
и тихо пели мне про маму,
про сестру,
про ягоду, про дочку
да про речку
и я забыл про завтра, про войну.
три веточки упали на дороге.
три девочки уснули на лугу.
а я шепчу им:
мама, дочка, речка…
и даже маму вспомнить не могу.
3.
три веточки стояли на дороге.
три девочки в шинели на лугу.
девочки-веточки, отстаньте!
девочки-веточки, умрите!
девочки-веточки, пойте!
поют:
«Ты откуда такой
красивый идёшь?
Я по полю гулял,
серых мышек пугал.
Эт мала́я твоя
там берёзкой стоит?
Это Маша моя
под берёзкой лежит»
.
***
конфеты лежат в морозилке,
коврига в корзинке,
в правом верхнем шкафу шоколад
(конечно, без сахара, горький).
тёх-тёх, мой любимый.
утром всплыло убогое
«мамонты вымрут, останутся глупые лохи»:
так странно, обманно-вагонный артист Ленинграда,
так странно, что я тебя помню
(и помню без злобы, ей богу),
точнее, слова твои жжёные помню.
мы ведь и вправду остались тут
горько, неведомо —
такие беззвестные, не очень-то смелые,
конечно же, бедные
(по самому бедному счету).
отчего же, не милый, не милые,
мне словно немного неловко
за всё это кем-то мне данное —
не съедобное, белое, синее,….белое
песочно счастливое,
не унесённое вами?
конфеты живут в морозилке
(за розовым салом).
Алёша вздыхает о всех, всех жалеет,
а я говорю и пишу ему снова и снова и снова:
тёх-тёх, мой любимый,
тёх-тёх.
[ни с чем и ни с кем не хочу расставаться]
.
СОЛНЕЧНЫЙ ХЛЕБ
мы правда стараемся,
Юрий Платонович, честно,
но если когда-нибудь
кто-то из нас, хлебных крошек
(возможно и я),
сойдет с этой сказочной трассы
«Тур де ФрансЭ́»
[ну, Юль, не смешно. всё сначала давай],
и кто-то из нас, хлебных крошек,
однажды
сойдет с неизведанной, одноимённой
не трассы, тропы,
ляжет нежно
в овраг, на обочину, в травы —
никто же его не осудит,
божественный Юрий Платоныч,
ведь правда? — и правда,
все это было смешно, разнотравно
и чай не был жидким,
а хлеб такой тёплый.
.
***
старушка пришлая,
костлявая душа,
стояла рано на поляне
возле ели.
«Не бойся, милая,
и ты, и я,
и крошечная тля —
и был тот самый малый повод
завтру быть
и завтра
любого марта, мая,
даже февраля», —
сказала я.
сказала я? или она?
и засмеялись обе,
обе улетели.
и я, взлетев, подумала,
что ты подумал —
жаворонки пели.
.
***
ты в запрещенном списке,
нам не летать самолетом —
колешь и режешь телом,
звуком сбиваешь собаку.
но это совсем не страшно:
ты ранишь меня наслажденьем
(другим наслаждением, Барта —
мы вместе его читали, читали и перечитали) —
я знаю об этом точно
от беззащитного носа —
он очарован, зависим,
не понимает подвоха,
не слышит воспоминаний.
и ладно. и пусть.
прощайте, аэропорты,
прощайте, стюарты, конфеты,
а мы начнем и продолжим
поход наш пеший, бесцельный —
не в небе — под небом, под солнцем,
под снегом из неба, под богом,
и это и будет счастьем,
душа моя — пыльная, книжная,
моя бумажная роза.
.










